September 17th, 2020

батя

(no subject)

"КУСТ"

ГДЕ МОЦАРТ?

Где Моцарт?
Куда взглянуть, чтоб сердце ёкнуло узнаванием - вот он?

Дунай и Венский лес - Штраус.
Малые остатки венского средневековья, крошечные совсем - «Ах, мой милый Августин…»
А Моцарта в камнях и деревьях - совсем не заметно.

Русские осенние сумерки - Чехова, Чайковского и Левитана.
А сам Пастернак - Переделкино. Даже Гефсиманский сад и плывущие по Сетуни баржи каравана - тоже там.

Пушкин - Сороть, Михайловское, а то Летний сад и Дворцовая набережная, а то московские галки на крестах, а больше всего облетевшие берёзки на краю поля, косой мелкий дождь и стук ставни от осеннего ветра.

В Тоскане невысокие горы и холмы из окна поезда - дальний план с полотен высокого возрождения.

Импрессионистов всегда видно в парижском предместье, если глаза несильно прищурить.

Бетховен - грозовая ночь, удары молний и шум листвы.

Паганини - то же самое, но в декорациях Италии и с плюшевыми кулисами по краям сцены.

Моцарт не на камни и растения - а на живую птицу похож, на скворца.

Скворец как Моцарт любопытный
Мелькает вне себя, щелчок,
Молчок - ха, безобидный
В земле нашёлся червячок.

Крылатый сгусток говорящий
Молниеносен, вездесущ,
Как ловчий дух животворящий
Крахмальных гор, весёлых кущ…

А Бах совсем не похож на свой Лейпциг.
Бах похож на звёздное небо над головой и на категорический императив Иммануила Канта.
Но так как Бах жил ненамного раньше Канта - то дело обстоит наоборот:

Моральный закон в глубине человеческого сердца и звёздное небо над головой больше всего похожи на музыку Баха.
батя

(no subject)

"КУСТ"

ТОСКА И СВОБОДА

Было десятилетие, когда Олег Чухонцев был самым близким поэтом в нашем кругу. Надо только сейчас обострить взгляд вдаль и точно направить луч памяти.

Было неважно - был ли он объективно лучшим, он был нам самым необходимым тогда.
Несомненно, это была интеллектуальная поэзия - но не напоказ.
Это была очень русская поэзия - чуть стесняющаяся этого. И именно поэтому тоже, что не упивалась собой - что очень в русском характере, в родном.
Был негромкий голос, ровный, было в стихах некое, разделённое на всех, общее чувство похмелья, обострённость сострадания, неизвестной вины, смирения и строгого чувства достоинства. Поэзия никого адресно не винила, ни с какими большими силами и идеями не солидаризовалась, была опытом личного самостояния, необязательным примером, а потому заразительным.

Судьба избрала не центральное положение, а чуть в стороне, но ближе к главному, настоящему. Не Сергиев Посад, а Павловский Посад - родина, мануфактурный городок, почти деревня. Не Пушкин, а Дельвиг - заочный «двойник». Да ещё и в Москве поэт жил в Угловом переулке, прямо напротив мастерской Захара, где мы тихо собирались в те годы.

В начале 80-х мы - близкий мой круг - с этими стихами выживали. Все мы были изгнаны из комсомола, кто за детское баловство, кто за распространение заведомо ложных измышлений. С грехом пополам заканчивали институты. Некоторые церкви были открыты и мы, кто чаще, кто реже, ходили туда помолиться.
То есть - шли не против идейного течения строительства коммунизма, не поперёк, а параллельно, со всей настоящей, не из газет и телевизора, страной вместе.
Мы не могли строить карьеру и не хотели, мы не могли бывать заграницей, мы не хотели совсем уехать из страны - и каждый свободный день уезжали на восток, в свою деревню, на дачу - в пяти километрах от Павловского Посада, который мы знали с детства как родное, там была сумеречная свобода. Кое-кто мечтал совсем переселиться из города.
Но никто из нас (эти МЫ - неширокий круг людей, которых я лично знал, от Захара до Бережкова, например) не мог, не хотел и не умел уйти в настоящее диссидентство - и в основном не из-за осторожности, а по отсутствию общественного темперамента, призвания открытого борца. Примерно как Дельвиг не пришёл на Сенатскую площадь, потому что проспал, если он просыпался раньше времени, у него голова болела.
Да, в сущности, все чувствовали, что главная боль и помеха - не это, то, что вокруг, а то, что внутри человека. И путь мог быть - подняться над своей же тщетой.

Сейчас можно сказать трезво, он стоял на самой грани возможного, он всё же печатался в стране, запрещали книгу - но давали переводы, редактирование, стихи появлялись в журналах время от времени.
И это тоже был пример надежды - как фильмы Тарковского до отъезда, как кино Норштейна, как проза Искандера и Трифонова, как песни Окуджавы.
Что всё-таки можно, оставаясь собой, быть со всеми.
А поэзия Чухонцева была собрана, говорила почти сцепив зубы - но не говорила чужого. И собрана, уязвлена, сердечна и суха была - не оттого, что цензура зажимает, что податься некуда - а потому что жизнь одна и вся ответственность за свою душу, жизнь и участь - на тебе самом.

И мы хребтом и потрохами чувствовали, что означают эти рыбы после половодья:

…И честь вымирает, как парусный флот,
и рыба на брюхе по грязи плывет…

……………………………
…на разлив, где, по-волчьему мучась,
сходит рыба с озимых полей…

Самиздат и тамиздат не доходил, или доходил редко, Бродского читали, как там в Венеции и в Мексике дела. Может быть, если бы попался в руки Кублановский в те годы - он мог на сердце лечь нашей деревне.
Кушнер был занят ленинградским локусом, Самойлов рассказывал об Эстонии, Вознесенский о водных лыжах и дельтопланах, Соснорой восхищались, да голос громкий, на повышенных тонах и в римском одиночестве, вытесняющем -

а Чухонцев был совсем рядом, в тех же электричках ездил, видел в окно то же самое, что мы, тот же табак курил.

Игорь тогда рассказывал - был в Донском монастыре осенью, шёл навстречу неизвестный человек в очках, вежливо спросил, где может быть захоронение Одоевского, и Игорёк проводил, а потом уже, оглянувшись, вспомнил - что это Олег Чухонцев. И мы внимательно обсуждали этот случай, соображали, какой интерес может связать Одоевского и Чухонцева, какие стихи могут сложиться…

…Потом хлынула другая жизнь, в доме смешались все облонские, пришли иные имена, иные времена - но то, что с земли можно шагнуть только в небо, что, разделив со всеми тщету, можно подняться над тщетой, стать собой, не теряя себя - осталось навсегда.
«Тоска» его - тоска по высшему. Тоска по родине на родине, по любви рядом с любовью, по Богу - недалеко от Бога.

…И пытая осеннюю тьму,
Я по долгим гудкам парохода,
По сиротскому эху пойму,
Что нам стоит тоска и свобода.